Н. Смирнов «В чём субъективизм взглядов Толстого на историю и личности Кутузова и Наполеона» (школьное сочинение).

Рассматривая столь грандиозное произведение, каким является роман-эпопея Льва Николаевича Толстого «Война и мир», и, собираясь не только давать оценку тем или иным историческим лицам в изображении автора, но и вступить о ним в полемику по поводу достоверности его описания как конкретных реальных событий, так и его собственных размышлений и выводов относительно причин, побудивших эти события произойти, необходимо уяснить и до конца понять следующее: писав — эти строки, я вовсе не стремился доказать неправильность и ошибочность мировоззрения Толстого, разоблачить и опровергнуть его теории и измышления. Вместо этого я попытаюсь параллельно с авторитетным мнением великого писателя изложить свои собственные взгляды на те события, которые описывает Лев Николаевич, в частности, на индивидуумы Михаила Илларионовича Кутузова и Наполеона Бонапарта, их вклад в историю и место там.

Я сказал, что намереваюсь полемизировать с Толстым по поводу достоверности произведения. Это вовсе не значит, что я собираюсь поставить под сомнения известные всем события, развернувшиеся в Европе в период с 1805 до 1812 года, какой охватывает данный роман, ибо в самых общих чертах с этой эпохой знакомы все, и все знают, что русско-австрийские войска потерпели поражение под Аустерлицем в 1805 году, а семь лет спустя Наполеон с шестисотсорокатысячным войском вторгся в Россию, и, пользуясь растянутостью и сравнительной малочисленностью трёх русских армий под начальством Барклая де Толли, Багратиона и Тормасова, насчитывающих около двухсот двадцати тысяч солдат и офицеров, начал успешное продвижение по Смоленской дороге и. т. д., вплоть до того момента, когда в двадцать раз уменьшившаяся армия французов в спешке и давке бежала через Березину.

Все это общеизвестно и никаких сомнений, и нареканий здесь быть не может. Замечания к Толстому могут возникнуть по другому вопросу, связанному прежде всего с личными размышлениями автора об описыва­емых им событиях и именно там, где необходимые для полноты картины добавления тесно переплетаются с действительными, исторически зафиксированными и признанными всеми событиями. Для наглядности приведу такой пример: Толстой отмечает и делает смысловое ударение на описа­нии Бородинского поля, настойчиво повторяя, что это было обыкновенное поле, ничем не отличающееся от многих сотен полей, разбросанных по всей России и имевшее столько же преимуществ и недостатков, сколько любое, такое пространство. А ведь он не мог не знать, что в своём пись­ме Александру I Кутузов писал: «Позиция, в которой я остановился при деревне Бородино в 12ти верстах вперёд Можайска, одна из наилучших , которую только на плоских местах найти можно. Слабое место сей позиции, которое находится с левого фланга, постараюсь я исправить искусством. Желательно, чтобы неприятель атаковал нас в сей позиции, тогда я имею большую надежду к победе.» Разве стал бы старый и опытнейший русский полководец отмечать «удобность» Бородинского поля, если столь же удобно было бы провести сражение на любой другом поле, подходящем по площади? Мне представляется, что не стал бы. Естественно, от своего имени я не могу отрицать высказывание такого писателя, как Толстой, так как у него имелось больше возможности увидеть достаточное коли­чество русских полей для этого вывода, но мнение такого полководца, как ученик Суворова Кутузов, в данном случае явно перевешивает.

Я в общем-то разделяю точку зрения Толстого о том, что во время сражений, особенно какими являлись Аустерлицкое и Бородинское сражения управлять ходом поединка двух огромных армий возможным представ­ляется вряд ли, особенно при тогдашних средствах связи, это было бы подобно тому, если б мы пытались открывать почтовый ящик лопатой или причёсывать свою любимую кошку граблями вместо расчёски, но то, что Толстой отрицал явностью всю военную науку, полагая, что лишь высокий дух солдат может решить исход битвы, мне кажется неверным уже с лично моей точки зрения. Я постараюсь дать этому объяснение, пусть и недостаточно профессиональное, но всё же более или менее аргументи­рованное.

Итак, утверждение Толстого: сила армии никак не зависит от её чис­ленности, выучки и наличия более модернизированных образцов для мас­сового убийства людей, то бишь оружия; вся её сила заключается исклю­чительно в состоянии духа солдат в их желании сражаться и убивать.

Я, уже с приличной, на мой взгляд, высоты своих познаний в области истории войн на Земле не могу, да и не буду говорить, что сила духа, моральное состояние бойцов не играют никакой роли при проведении той или иной боевой операции; это безо всякого сомнения один из важней­ших компонентов, нужных для достижения победы над противником, но он далеко не единственный, наряду с ним так же имеют значения хороший полководец, боевой опыт, хорошее вооружение и численность. Из двух противоборствующих армий побеждает та, в которой наиболее выполняются эти условия.

Можно привести примеры, когда дух войска падал в связи с удачными тактическими действиями неприятеля, которого до той поры неизменно побеждали и когда не от духа войска зависел исход кампании, а наобо­рот, течение войны решительным образом влияло на психологическое со­стояние армии. Наглядным пособием для разрешения этого вопроса служит Вторая Пуническая война, в которой появился военачальник, с чьим име­нем связаны самые блистательные победы над римской военной машиной, причём в период своего расцвета. Как вы догадались, этим человеком был Ганнибал. До его появления карфагеняне на суше раз за разом терпели фиаско, что не удивительно: римляне имели сильнейшую армию того вре­мени, и никто не мог с ними сравниться.

Но вот пришёл один человек и с тем же разношерстным, наемным войском Карфагенской республики одержал множество побед, заставил гордых и храбрых римлян с ужасом и страхом, а потом и с ненавистью, наполовину смешанной с уважением, вспоминать своё имя. Как же ему это удалось?

Конечно же, Ганнибал умел зажечь в сердцах своих солдат жажду борьбы и уверенность в победе, в этом он сродни Суворову, но сохранились описания и планы его сражений, из которых видно, что Ганнибал сильно изменил тактику боя, ввёл много неожиданных решений боевых задач. Ста­новится ясно, что его расчёты прежде всего опирались на стратегию и тактику, а дух войска был своеобразной приправой, добавкой «на десерт». Когда Ганнибал вторгся непосредственно в Италию, совершив беспример­ный переход через Альпы, потеряв при этом всех боевых слонов и треть личного состава армии, а потом четыре раза подряд (Тицины, Треббия, Тразименское озеро и Канны) разбивал высланные ему навстречу римские ле­гионы, причём под Каннами восьмидесятишеститысячное войско римлян было искусным образом окружено(!) пятидесятидвухтысячной армией ли­вийцев, нумидийдев, иберийцев, галлов и болеарцев, объединившихся под знамя Карфагена (сами карфагеняне никогда в армии не служили, занимая только руководящие посты), римляне стали панически бояться Ганнибала. При этом по боевым качествам с римлянами могли где-то сравниться лишь нумидийские всадники и ливийская пехота. Но исход войны этой хорошо известен: карфагеняне проиграли. Так что же могло свалить такого колос­са, каким являлся Ганнибал?

Всё оказалось очень просто. Рим при всём желании не смог бы дать африканцам ещё одно сражение — под одними Каннами осталось лежать полтораста тысяч солдатских калиг. Зато он мог перерезать важнейшие коммуникации, затруднить подвоз продовольствия к вражеской армии и мелкими налётами партизан истощить их войско. Здесь можно провести прямую аналогию и с событиями 1812 г. Схожесть удивительна, не правда ли? И непобедимая армия Ганнибала начала таять и разлагаться буквально на глазах. Абсолютно ту же картину мы наблюдаем в 1812году, после Бородина, с армией Наполеона. И там, и там войска занялись мародёрством, грабежами, не имея возможности заниматься тем, ради чего они вообще оказались в Италии и России — не имея возможности воевать. Соответст­венно падал и дух войска, выматывавшегося в томительном бездействии. Идентичная ситуация. У Ганнибала был выход из неё — сразу после сда­чи ему Капуи надо было не медля идти и брать Рим, несмотря на значи­тельные потери. Иного способа оставить карфагенское войско войском лично я не вижу. У Наполеона такого выхода не было — дорога на Петербург шла по болотам, а в тылу у него оставалась бы армия русских.

Конечно, мне легко рассуждать с высоты двадцати двух и почти двух столетий, но это единственное, что я могу сделать.

Ещё один классический пример — знаменитая македонская фаланга и Александр Македонский. Тридцать четыре тысячи эллинов и македонян по­следовательно, с минимальными потерями, трижды — при Гранике, Иссах и Гавгамелах разгромили армады Дария Ш, превышавшие общей численностью полтора миллиона солдат! Несомненно, что в битве у Гавгамел восемьсот тысяч персов боялись и не хотели воевать с Александром и более сильный духо был на стороне македонян, но он появился исключительно благодаря железной фаланге Кратера. Не будь её, македоняне ещё при Гранике были бы сброшены в реку и уничтожены, в любом случае, ни о каком духе тогда говорить не приходилось. Это было действительно так, пото­му что только этот мощный прямоугольник тяжеловооружённых гоплитов, ощетинившись многометровыми копьями, мог устоять под лавинным натис­ком персидской кавалерии, не дрогнуть и не сделать назад того рокового последнего шага, отделявшего их от обрыва и поражения.

Вот так, с помощью небольшого экскурса в прошлое мы проследили за тем, как дух войска, то есть, по мнению Толстого, та единственная величина, могущая принести успех этому войску, рождался благодаря искусной стратегии и тактике. Следовательно, это утверждение Толстого более, чем спорно, хотя, конечно, заслуживает внимания и из учения, как и любое дру­гое утверждение, подведённое под крепкий теоретический фундамент.

Если провести логическую цепь рассуждений и теорий Льва Николаеви­ча то легко можно заметить, что вопрос о целесообразности военной нау­ки возник не сам по себе, он явился одним лишь звеном в системе взгля­дов на устройство мира, на то, что движет поступками людей и каковы со­циальные предпосылки этих поступков. Основным тезисом Толстого было полное и бесповоротное отрицание свободы человека во всех проявлениях его деятельности, что ни одно кажущееся нам самостоятельным действие на самом деле таковым не является и неизменно подлежит неким высшим законам необходимости, не осознаваемых нами и принимаемых за квинтэссенцию свободы в поступках человека.

Так как вопрос этот необычайно сложен и противоречив, и спорить с Толстым не представляется возможным ввиду невероятно подробного, детального анализа этого аспекта, изложенного им в эпилоге романа, то я огра­ничусь лишь незначительным затрагиванием этой темы, только потому, что иначе мой очерк будет неполным. Но я повторяю ещё раз; то гигантское, фантастически ёмкое и конструктивное доказательство, предложенное в романе, опровергнуть можно только при помощи столь же убедительных и мно­гочисленных доводов и рассуждений, направленных на доказательство обратно. Этого я, естественно, сделать на данный период времени не смогу при всём желании, ибо для решения такой задачи потребовался бы ум, во много крат превышающий мой во всех отношениях, да и потом Толстой имел несколько десятилетий для исследования и осмысления своих представле­ний о деятельности людей и воплощения их в такой чёткой и всеобъемлю­щей форме. Но свое мнение я тем не менее выскажу.

Человек всегда свободен в своих поступках, и он может сделать практически всё что ему угодно; другое дело, что в силу человеческих принципов, сформировавшихся в процессе эволюции, он далеко не всё будет де­лать, но это не значит, что из этих принципов вытекают законы необходимости.

Я например, могу взять камень и ударить им по голове первого встречного прохожего, и никто помешать мне не сможет, сделай я это неожиданно. Само собой что я не буду делать, но если такое предположить хотя бы теоретически, то какими законами необходимости это будет объяснено? Возможно, что пострадавший окажется убийцей и матёрым рецидивистом или диверсан­том из ЦРУ, но вероятность этого исчезающе мала. Грубоватый пример, но наг­лядный.

Далее предположим, что у Фанни Каплан дрогнула рука. Не потому, что она осознала, что совершаемое ею действие есть преступление против всей Рос­сии, нет, Каплан была такой же фанатичкой, как убийца Кирова Николаев, и со­весть в ней проснуться не могла, но иногда так бывает, что у человека судорогой сводит руку. Вот мы и предположим, что у Каплан свело руку. Пуля пролетела бы мимо. Могло бы быть такое? — Вполне! Итог — проживи Ленин на десять-пятнадцать лет больше, то вся история направилась бы по друго­му пути и грузинский Чингисхан не стал бы никогда «великим вождём миро­вого пролетариата» и не пришлось бы ему «в целях строительства вечного рая» — то бишь коммунизма, а точнее говоря — в целях укрепления собствен­ной власти прирезать несколько десятков миллионов человек, да и Великой отечественной войны так же могло не быть. В доказательства вдаваться не буду — это тема уже для другого разговора, но итог подвести необходимо — почти семидесяти миллионов и даже более жертв могло не быть, если бы пули Каплан не достигли цели.

Но из 1918 года вернёмся на сто шесть лет назад, в 1812 год, и попыта­емся проследить за действиями русской и французской армии, и посмотрим, было ли беспорядочно и ничем не продиктовано (судя по утверждению Толс­того) их движение, или рациональное зерно там присутствовало, т. е. армии выполняли стратегические планы своих полководцев — Кутузова и Наполеона.

Итак, начало войны. Русские армии под командованием Барклая де Толли и Багратиона стремительно отступают, не имея возможности соединиться, и ве­дут тяжелейшие арьергардные бои, стараясь избегать больших сражений, так как превосходство французских войск было слишком велико. Барклай де Толли выделяет 1ЫЙ пехотный корпус генерала Витгенштейна для прикрытия петербургского направления. Это оказалось весьма своевременным манёвром, ибо из Полоцка на Петербург двинулся маршал Удин о с 28.000 солдат. Заметим, что это был пример проявления прямой воли полководца, а если руководство­ваться мнением Толстого, то получается, что армии совершенно независимо от своих полководцев перемещаются, а их фактические военачальники на самом деле являются статистами и только сопровождают своё соединение, занимаясь бессмысленной работой. Я полагаю, что рядовые корпуса Витгенштейна вряд ли сами захотели отрываться от главной армии и идти на север, даже не понимая, зачем они это делают. Так вот, продвижение это, как я уже сказал, оказалось весьма своевременным, и в двухдневном бою под Клястицами францу­зы были остановлены.Далее Толстой утверждает, что Багратион не хотел сое­диняться с первой армией, чтобы не вставать под командование Барклая де Толли, и всеми силами оттягивал момент соединения. Возможно, что горячий и отважный Багратион недолюбливал концелярски сухого немца Барклая, но он не мог не понимать, что чем скорее соединятся две их армии, чем лучше будет для всей России, а в то, что у Петра Багратиона личные амбиции во­зобладали над интересами всей страны, лично я не поверю никогда. Да потом, если использовать взгляды Толстого, хотел этого Багратион или нет, но сое­динение армий от него зависело не больше, чем от Робинзона Крузо. И диви­зия Неверовского вовсе не оказалась случайно на пути французов — как мог­ла одна дивизия (целиком) «отбиться» от армии, а была преднамеренно выстав­лена, как небольшой, но всё-таки заслон и, к слову сказать, полностью оправдала возложенные на неё надежды, отбив 45 атак двадцатипятикратно превы­шающей по численности французской конницы Мюрата.

Уже после Смоленска у Царёва-Займища (недалеко от Гжатска) объединившуюся русскую армию возглавил Кутузов. Он возобновил отступление, наверное, не по­тому, что так всё шло само собой, а потому, что давать сражение было делом абсурдным — войска до крайней степени были истощены, а подкрепления ещё не прибыли, вследствие этого большое преимущество ещё находилось на стороне французов.

Мы приближаемся к кульминационному моменту всей войны, а именно — к Боро­динской битве. Её описанию Толстой посвятил значительную часть III тома, ос­тановимся на ней и мы. Толстой убеждает нас в том, что битва произошла совсем не так, как представляли себе русские военачальники, вернее, не там, где они же­лали, ибо французы появились намного южнее (левее, если стоять спиной к Москве) и сражение началось на неукреплённых и ничем не выделяющихся позициях, и что якобы ложные показания историков, говорящих в один голос, что левый фланг был очень сильно укреплён флешами, а центр (батарея Раевского) из обыкновенного ре­дута превратился в крепость, и от этого в значительной степени умаляется сла­ва русского войска. Тут с этой оценкой я позволю себе не согласиться. Объясню почему: русские, возможно, и ожидали иного расположения сил перед битвой, и, возможно, действительно, Шевардинский редут считался левым флангом рус­ской армии, а не вынесенным далеко от основных сил фортом, что тоже нуждается проверке, но после ожесточённого боя за редут 24 августа всё встало на свои места, и русская армия переместилась на те позиции, какие запечатлелись в истории. Но этот бой, расставивший все акценты и определивший направление дви­жения французов, и главное сражение разделяли чистые сутки с небольшим и, сле­довательно, время, необходимое для строительства укреплений было, и немало, если учесть, что Кутузов вовсе на собирался строить второй Измаил.

По свидетельству очевидцев, с II часов вечера 25 августа началось усилен­ное укрепление батареи Раевского, а полпятого утра (2б числа) оно завершилось. Сам Раевский, лично осмотрев батарею, окрестил её «сомкнутым люнетом» и, зная, что в прошедший день Наполеон осматривал будущее поле боя, заметил: «Император Наполеон видел днём простую, открытую батарею, а войска его найдут крепость…»

Потом он лично приказал на расстоянии 50 сажень раскинуть цепь «волчьих ям» должных помешать действию французской кавалерии. Это всё дословные свидетельства очевидцев, постоянно находившихся рядом с гене­ралом, и сомнению их слова могут быть подвергнуты намного менее, чем слова писателя, жившего полвека спустя.

Кроме этого, мощная русская артиллерия заняла господствующие высоты, и батарея Раевского прикрывалась перекрёстным огнём шестидесяти орудий, расположенных у деревни Семёновской, и ещё двумя батареями, бывшими правее. Правый фланг, который занимала 1ая армия под командованием Барклая де Толли, укреплять было практически ненужно, эти функции искусно выпол­нила природа, а потом правому флангу отводилась второстепенная роль, как предсказывал Кутузов, что и оправдалось. Конечно, тут, можно возразить, используя терминологию Толстого, что, дескать, правый фланг не был насыщен войсками, потому что он не мог быть ими насыщен в силу каких-либо причин, например, независимого от приказов естественного движения войск, а «гениальный» Наполеон Бонапарт этого не увидел и бросился всеми силами на Багратионовские флеши, куда Кутузов неустанно стягивал войска, вернее сказать, не Кутузов стягивал, а войска сами собой стягивались, повинуясь «тысячам разнообразных причин, породивших это движение».Но вот стран­ная вещь — Наполеон впервые «проглядел» такой крупнейший «промах» Ку­тузова, единственного в Европе, кто мог о ним тягаться в полководческом искусстве, а никому другому Бонапарт таких «промахов» до этого не прощал и удивительным образом всё подмечал и всем пользовался. Но это не беда, ведь в запасе есть ещё предположение, что в связи с насморком у Наполеона ухудшилось зрение, и он просто не заметил открытого русского фланга… Поистине Бородинскую битву можно назвать поединком слепых.

При описании диспозиции, данной Наполеоном накануне битвы, Толстой отмечает, что ни одно распоряжение его не могло быть и не было исполнено.

Посмотрим, так ли это, если рассуждать логическим путём: насчёт первого его приказания сказать я ничего не могу, так как нигде больше, кроме как у Толстого, не встречал того эпизода. Что касается Понятовского, кото­рый должен был обойти левый фланг русских, то тут, по-моему, всё ясно. Комментируя этот приказ, Толстой опять-таки говорит, что он не мог быть исполнен и не был исполнен, потому что наткнулся на корпус Тучкова и завязал с ним бой. Здесь абсолютно непонятно, почему Понятовский «не мог» обойти русских, ведь если бы Кутузов не предусмотрел этого шага Наполеона, то позиции Багратиона легко бы обходились. Так что подобный эпизод лишь добавляет славы Кутузову, умевшему предугадывать действия неприятеля, и говорить о каком-то неизбежном роке по меньшей мере несерьёзно, зная все эти факты. Кстати сказать, десятитысячный отряд Понятовского мог понести значительно большие потери, если бы план Кутузова был вы­полнен полностью, так как первоначально фельдмаршал скрыл корпус Тучко­ва в засаде, благо местность была пересечённая, но объезжавший потом русские позиции Бенигсен самовольно отменил это приказание, несмотря на сопротивление Тучкова, и самому Кутузову об этом не сказал, чем испортил очень много. Но припомним третье распоряжение Наполеона: «Генерал Компан двинется в лес, чтобы овладеть первым укреплением». И комментарий Толстого: «Дивизия Компана не овладела первым укреплением, а была отбита, пото­му что, выходя из леса, она должна была строиться под картечным огнём, чего не знал Наполеон». Вполне возможно, что он не знал о тех массах артиллерии, что были переброшены на левый фланг, так как когда он объезжал поле битвы, то не мог видеть всё, что происходило за многочисленными холмами и балками, скрывавшими расположение русских войск. Это всё просто и вполне понятно — зачем же говорить, что все эти диспозиционные указания НЕ МОГЛИ быть исполнены? Впрочем, смотря как понимать — благодаря крепким оборонительным рубежи, прозорливости Кутузова, превосходству русской артиллерии над французской по всем компонентам и несомненному ге­роизму русских солдат французы действительно НЕ МОГЛИ победить, но, как мы знаем, Толстой признавал только последний фактор.

Хотя, с точки здравого смысла, что значит один героизм? Очень много, но не больше того, что он значит в действительности. Вспомним хотя бы отчаянную борьбу североамериканских индейцев с регулярными частями США и Канады в ХIX и начале XX века. Я затрудняюсь назвать ещё более свободолюбивый народ, чем индейцы Северной Америки. А как они настраи­вались на бой, как велико было их презрение к смерти! А их враги люби­ли жизнь и перед битвами ничем не поднимали свой боевой дух, если только огненной водой, и просто шли и медленно, но верно загоняли индейцев в резервации, а самых строптивых уничтожали. А если перенестись во вре­мени чуть назад и вспомнить про испанских конкистадоров, то вообще не понятно, если руководствоваться утверждением Толстого, как несколько сотен человек смогли завоевать империю ацтеков, чьи жители и армия (сот­ни тысяч человек) всегда отличались нечеловеческим мужеством, отстаи­вая свою родину.

Но я несколько отвлёкся от главной темы нашего разговора — от Бородинской битвы. Оценивать весь её ход, неизбежно увлекаясь незначительными подробностями, — занятие неблагодарное и совершенно ненужное в дан­ном случае, так как те, кому этот вопрос интересен, ничего нового для се­бя всё равно не найдут, а тем, у кого нет желания подробно познавать ис­торию, такое описание тем более не нужно. Я только хочу обратить внима­ние на ошибки, допущенные писателем и замеченные мной:

«- Государь, послать дивизию Клапареда? — сказал Бертье, помнивший наизусть все дивизии, полки и батальоны.

Наполеон утвердительно кивнул головой. Адъютант поскакал к дивизии Клапареда. И чрез несколько минут МОЛОДАЯ ГВАРДИЯ, стоявшая позади кур­гана, тронулась со своего места…»

Это неправильно. Генерал Клапаред был командиром польской дивизии и к двадцатитысячной молодой гвардии Наполеона отношения никакого не имел.

Затем Толстой пишет, что не было ни малейшего смысла и преимущества в том, чтобы остановить Клапареда и послать вместо него Фриана. С точки зре­ния толстовского метода анализа здесь всё верно, но с точки зрения военной истории дивизия Фриана была намного опытнее и отличалась в предыдущих кампаниях. Что касается молодой гвардии Наполеона, то он значительно поз­же решился было ввести её в дело, но потом остановил и отправил обратно. Кроме этого, Толстой здорово напутал численность обеих армий во время сражения и потери этих армий. Удивительная округлённость цифр даёт право считать, что количественные пропорции для писателя не играли никакой ро­ли и были изображены произвольно-схематично. Он написал, что перед боем у русских было сто тысяч, а у Наполеона — сто двадцать тысяч солдат, а по окончании сражения Кутузов имел всего пятьдесят тысяч, а Бонапарт — сто тысяч солдат. На самом же деле цифры совершенно иные — за русскую армию сражалось сто двадцать шесть тысяч человек и сто тридцать пять тысяч за французскую. Соответственно и потери — тридцать восемь тысяч пятьсот уби­тых у Кутузова против пятидесяти восьми тысяч пятисот у Наполеона, что абсолютно противоречит Толстому. Причём должен отметить, что все историки, с чьими работами я ознакомился, в этом отношении единодушны.

Что же можно сказать о полководцах, стоявших во главе армий? Вся их иг­ра закончилась с первым выстрелом, возвестившем о начале битвы, которая ста­ла если можно так выразиться, своеобразным итогом той работы, что продела­ли они накануне, расставляя войска и обдумывая завтрашние действия армий. Во время самой битвы они действительно мало что могли изменить, не имея возможности напрямую связываться с командирами дерущихся частей, вследствие чего их приказы или опаздывали, или исполнялись ранее.

Наполеон, как всегда, больше двигался и больше давал волю эмоциям, Кутузов же по обыкновению был невозмутим и лишь однажды выехал посмотреть, что происходит на поле битвы, а всё остальное время провёл в своей ставке, в Горках. Наполеон, как обычно, пытался произнести что-либо значительное, не потому, что он думал об этом, просто это умение сидело у него в крови, и такие фразы, типа: «Вот солнце Аустерлица!» — постоянно вертелись на языке у фран­цузского императора.

Толстой, конечно, о явной иронией и сарказмом повествует о Наполеоне, не нарушая истины, но умело придавая сказанному тон насмешки. Вообще это читается неплохо, но с той же долей злой сатиры он мог изобразить и Куту­зова, и кого угодно и для этого у него было бы ровно столько же оснований, так как комичность любого человека признаётся несравненно большим количест­вом людей, нежели один, решивший поведать всему миру о своём открытии.

Объективно говоря, в Наполеоне можно искать смешное и прежде всего потому, что люди с какими-то врождёнными или появившимися особенностями ор­ганизма, ярко бросающимися в глаза, всегда привлекают внимание, выделяясь на фоне других людей, и те другие часто склонны видеть комичное во внеш­ности, не подходящей по канонам нормального развития под внешность их самих. При этом самые обыкновенные слова и жесты, производимые таким челове­ком могут не восприниматься всерьёз, несмотря на то, что если бы то же самое говорил и делал обыкновенный человек, то его деятельность вовсе не яв­лялась бы причиной шуток и иронии. Но тот чисто внешний фактор в сознании человека играет первостепенную роль, такова психология большинства людей. Так, например, у многих одно появление Задорнова вызывает улыбку, а то и смех (я не намекаю на его неполноценность). Происходит это из-за того, что Задорнов в сознании людей ассоциируется со смехом и это вполне закономер­но.

Само собой, Наполеон такой же человек, как и мы, вовсе не был «не от ми­ра сего», но он был защищен от насмешек своим положением, что занимал в обществе и тем уважением, каким он пользовался. Однако, для его противников имелась и имеется благодатная почва для осмеяния своего врага или просто оппонента, чем и превосходно воспользовался Л. Н. Толстой в «Войне и мире».

Обратимся теперь к Кутузову. Толстой постоянно, при любом упоминании о нём подчёркивает его дряхлость, немощность и подверженность различным стар­ческим недугам, старательно живописуя их. Это не вызывает нареканий — ге­ниальному русскому полководцу оставалось жить во время Бородина всего восемь месяцев. Но Толстой, верный своим принципам, отводит Кутузову роль муд­рого старика, постигшего то, о чём постоянно твердит сам писатель, а именно – о неизбежном фатализме событий и о невозможности одной личности как-то влиять на ход этих событий. В результате Кутузов получился совсем не фельдмаршалом, а просто обыкновенным человеком, сопровождающим русскую армию и так же, как и Толстой, отрицающий возможность каких-либо стратеги­ческих задумок и планов. И это тот человек, о котором восторженно отзывал­ся сам Суворов: «Хитёр, хитёр!..» Суворов вообще никогда не испытывал го­речь поражения, следовательно, если рассуждать по методу Толстого, он дол­жен был не хуже Кутузова понимать истинные причины движения армий во вре­мя войны. Так при чём же здесь высказывание о полководческой хитрости Ку­тузова?

При желании можно отыскать немало примеров, когда слова Толстого противоречат высказываниям тех лиц, деятельность которых он описывает, и тут каждый волен рассматривать эти моменты, как он того пожелает, но факты, как известно, вещь упрямая. А Суворов однажды прямо высказался: «Не надлежит мыслить, что слепая храбрость даёт над неприятелем победу, но единст­венно смешанное с оной военное искусство». Что не говорите, а с Суворовым я считаюсь.

Толстой так же говорит, что Кутузов на следующий день хотел атаковать французов, но вынужден был отступить из-за огромных потерь. Но доподлинно известно, что Кутузов приказал на расстоянии примерно полкилометра от ос­тавленных позиций строить новые укрепления, наподобие «сомкнутого люнета»
Раевского. Зачем же ему нужны были оборонные рубежи?

И последний вопрос, на котором я хочу заострить своё внимание — это то, как Толстой воспринимал историю, и что, по его разумению, является движущим фактором её. Так как война — это наиболее интенсивный процесс течения ис­тории и её можно сравнить с катализатором, ускоряющим, но в то же время в полной степени отражающим стремления людей и законы, управляющие ими, если только таковые существуют, то ничего нового сказать я не смогу, потратив достаточно много времени на рассмотрения и исследование проблем, связанных с войнами, где я значительно лучше ориентируюсь. Но хотелось бы подвести итог написанному здесь, дабы не обрывать на полуслове этот небольшой очерк.

История бесконечна и всеобъемлюща, и, как следствие, постоянные споры вокруг трактовки тех или иных событий всегда будут вестись, порождая самые неожиданные и полярные объяснения этим событиям. Почему Рим победил Карфаген? Потому что сила духа римской армии в решающий момент оказывалась сильнее, — так сказал бы Толстой. Потому что Римская республика была более развитой с аграрной точки зрения, а экономика Карфагена не вы­держивала конкуренции — так скажет другой человек . Потому что римская армия по боевым качествам и военной организации превосходила карфаген­скую — так ответит военный историк. И каждый из них будет прав, потому что сможет привести неоспоримые доводы в свою пользу и грамотно и убедитель­но опровергнуть все другие взгляды. И каждый из нас выбирает то, что более убеждает его, или сам приводит новые доказательства, рождая ещё одну вер­сию.

Изучая таким образом десятки комплексов событий, что считаются самыми главными в истории человеческого общества, мы познаём и причины этих событий, но для каждого из нас главные причины различны, а так как их всегда находится великое множество, то можно наблюдать такое же множество разногласий, царящих в среде тех, кто занимается историей, даже если в общем они придерживаются одинаковых взглядов. Поэтому объективно справедливых описаний исторических процессов мы никогда не увидим, так как невозможно для всех быть объективно справедливым по отношению к событиям многолет­ней давности (многолетней необязательно), ибо для каждого из нас самым объективным и справедливым кажется то, что по мнению другого являет собой нечто, далёкое от этих понятий.